Писать о детстве и юности сложнее всего, поскольку зачастую проблематично придумать строгие объяснительные схемы, в которые можно вписать львиную долю произошедших событий и мнений формирующихся личностей. Особенно непросто рассуждать об этом феномене применительно к непростым годам. Репрессии, война, блокада… Это трагические страницы советской истории, в контексте которых Фирсов-младший и его соратники по двору с улицы Грота и 55-й школы вынуждены были проходить фазу становления. При этом, весомой оказалась не только трагедия, но и особый, творческий подход к воспитанию подрастающего поколения со стороны взрослых. В мире, где всё ещё господствовали идеи по культивации «нового советского человека», в атмосфере всеобщей бдительности и сознательности, в пространстве нетерпимости к врагу (как внешнему, так и внутреннему), взрослые будто сговорились. В этой негласной договоренности учителя отринули дидактический подход, используя завлечение образованием. Родители «цыплят не пугали мерзостями жизни», пытаясь оградить их от ужасов повседневности. От этого, зачастую несознательно, детей уберегали от слишком доверчивого отношения к пропаганде. В этом и заключался феномен, названный Фирсовым существенно позднее «скрытым разномыслием», превратившимся чуть позднее во вполне ощутимое разномыслие, окутавшее все сферы советской реальности начиная с 1950-х годов. Поскольку это фирсовская аналитическая категория, никто лучше его самого не может сформулировать итог мира «неизвестного Бориса Фирсова», закончившийся окончанием школы и получением аттестата зрелости. Поэтому позволим себе воспроизвести пространный отрывок разномыслия, органически подытоживающий нашу выставку:

 Рассуждения по поводу отношений «старших» и «младших»

Теперь, когда прошло много лет со дня окончания школы, мне кажется, что я приблизился к пониманию основных формул общения старших с подрастающим поколением. По молчаливому согласию, которое каким-то неисповедимым образом установилось между ними, взрослые ограждали, вернее сказать, спасали нас от преждевременного разочарования жизнью, внутри которой мы неразделимо существовали. Они не открывали нам глаз на несправедливость реального жизнеустройства страны победившего социализма, но и воздерживались от того, чтобы оптимистически представлять развитие страны и ее будущее. Они старались уберечь нас от слишком доверчивого отношения к пропаганде, которая неумолчно утверждала, что Родина прекрасна, что у нее нет пороков, что вся она как старший брат, как отец, как мать, как одна большая семья. Они не могли допустить, чтобы и своя, личная семья оказалась всего лишь филиалом общегосударственного устройства (Вайль, Генис 1998: 113). В этом состояло их, родителей, скрытое разномыслие. Поэтому они не слишком далеко заходили в конструировании социалистического мира, как бы предчувствуя, что их наследникам (как это уже случилось или происходило с ними, со старшим поколением) предстоит болезненный отказ от усвоенных в детскую и юношескую пору истин.

Конечно, мы были под сильным прессом, но наши родители и большинство учителей стремились ослабить силу этого давления. Часто они делали вид, что ничего не случилось. Говоря иначе, семья и школа были инкубаторами, где цыплят не пугали мерзостями жизни, с которыми им придется столкнуться. Этот щадящий гуманизм должен быть по достоинству оценен. Мир в восприятии родителей отличался от мира, каким его воспринимали дети. Нам самим предстояло узнать социальное «качество» этого мира и принять собственное решение относительно того, какие достоинства и недостатки он в себе заключает.

Вследствие этого моя мама не обсуждала со мной политические проблемы. На судьбе репрессированного отца лежало ее жесткое «табу». Только когда я окончил школу и сказал о своем намерении поступать в институт, она первая завела разговор о том, что я должен написать об отце в графах анкеты. Она достала справку об освобождении его из тюрьмы «за отсутствием состава преступления», напомнила мне, что причиной его смерти явилось заболевание туберкулезом, а затем заставила меня выучить текст, который с того дня и всю жизнь я заносил в свои анкеты. До 1936 года отец был военнослужащим, тогда же вышел на пенсию по заболеванию, а в 1938 году, 30 декабря, умер в Ленинграде от туберкулеза. Мне было сказано, что в случае каких-то расспросов я должен буду говорить, что других сведений об отце моя мать мне не сообщила. Она, конечно же, испытывала чувство материнского страха за то, как сложится моя жизнь и судьба. Наличие справки еще не освобождало от расспросов; по правилам тех лет, я все равно оставался «меченым атомом», да и мне не всякий дознаватель мог поверить, что я знаю об отце только то, что написано в анкете.

Единицы хранения

Документы